Болезнь понтия пилата

Мастер и Маргарита

Глава 2
Понтий Пилат

В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.

Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожаного снаряжения и пота от конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта Двенадцатого Молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух.

«О боги, боги, за что вы наказываете меня?.. Да, нет сомнений, это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь… гемикрания, при которой болит полголовы… от нее нет средств, нет никакого спасения… попробую не двигать головой…»

На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону. Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:

– Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?

– Да, прокуратор, – ответил секретарь.

– Что же он?

– Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, – объяснил секретарь.

Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:

– Приведите обвиняемого.

И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта – ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.

Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски:

– Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?

Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой.

Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:

– Добрый человек! Поверь мне…

Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:

– Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, – и так же монотонно прибавил: – Кентуриона Крысобоя ко мне.

Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион первой кентурии Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором. Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.

Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни:

– Преступник называет меня «добрый человек». Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.

И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукой арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.

Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы.

Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.

Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.

Выведя арестованного из-под колонн в сад, Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица, и глаза обессмыслились.

Марк одною левой рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:

– Римского прокуратора называть – игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?

Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло:

– Я понял тебя. Не бей меня.

Через минуту он вновь стоял перед прокуратором.

Прозвучал тусклый, больной голос:

– Имя?

– Мое? – торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.

Прокуратор сказал негромко:

– Мое – мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.

– Иешуа, – поспешно ответил арестованный.

– Прозвище есть?

– Га-Ноцри.

– Откуда ты родом?

– Из города Гамалы, – ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала.

– Кто ты по крови?

– Я точно не знаю, – живо ответил арестованный, – я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец…

– Где ты живешь постоянно?

– У меня нет постоянного жилища, – застенчиво ответил арестант, – я путешествую из города в город.

– Это можно выразить короче, одним словом – бродяга, – сказал прокуратор и спросил: – Родные есть?

– Нет никого. Я один в мире.

– Знаешь ли грамоту?

– Да.

– Знаешь ли какой-либо язык, кроме арамейского?

– Знаю. Греческий.

Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым.

Пилат заговорил по-гречески:

– Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?

Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по-гречески:

– Я, доб… – тут ужас мелькнул в глазах арестанта оттого, что он едва не оговорился, – я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие.

Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывавшего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту.

– Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, – говорил монотонно прокуратор, – а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.

– Эти добрые люди, – заговорил арестант и, торопливо прибавив: – игемон, – продолжал: – ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной.

Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта.

– Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник, – произнес Пилат мягко и монотонно, – за тобою записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя повесить.

– Нет, нет, игемон, – весь напрягаясь в желании убедить, говорил арестованный, – ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты, Бога ради, свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.

– Кто такой? – брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.

– Левий Матвей, – охотно объяснил арестант, – он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагии, там, где углом выходит фиговый сад, и разговорился с ним. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, – тут арестант усмехнулся, – я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово…

Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора.

– …однако, послушав меня, он стал смягчаться, – продолжал Иешуа, – наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мною путешествовать…

Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:

– О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем! Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!

Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата.

– А он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны, – объяснил Иешуа странные действия Левия Матвея и добавил: – И с тех пор он стал моим спутником.

Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора.

Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.

– Левий Матвей? – хриплым голосом спросил больной и закрыл глаза.

– Да, Левий Матвей, – донесся до него высокий, мучающий его голос.

– А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре?

Голос отвечавшего, казалось, колол Пилату в висок, был невыразимо мучителен, и этот голос говорил:

– Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее.

– Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?

И тут прокуратор подумал: «О боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде… Мой ум не служит мне больше…» И опять померещилась ему чаша с темною жидкостью. «Яду мне, яду!»

И вновь он услышал голос:

– Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.

Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова.

Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца.

Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло.

Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова.

– Ну вот, все и кончилось, – говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, – и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется… – арестант повернулся, прищурился на солнце, – …позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.

Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.

– Беда в том, – продолжал никем не останавливаемый связанный, – что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, – и тут говорящий позволил себе улыбнуться.

Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал прокуратора.

Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего:

– Развяжите ему руки.

Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.

– Сознайся, – тихо по-гречески спросил Пилат, – ты великий врач?

– Нет, прокуратор, я не врач, – ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки.

Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры.

– Я не спросил тебя, – сказал Пилат, – ты, может быть, знаешь и латинский язык?

– Да, знаю, – ответил арестант.

Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по-латыни:

– Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?

– Это очень просто, – ответил арестант по-латыни, – ты водил рукой по воздуху, – и арестант повторил жест Пилата, – как будто хотел погладить, и губы…

– Да, – сказал Пилат.

Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески:

– Итак, ты врач?

– Нет, нет, – живо отозвался арестант, – поверь мне, я не врач.

– Ну, хорошо. Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить… или поджечь, или каким-либо иным способом уничтожить храм?

– Я, игемон, никого не призывал к подобным действиям, повторяю. Разве я похож на слабоумного?

– О да, ты не похож на слабоумного, – тихо ответил прокуратор и улыбнулся какой-то страшной улыбкой, – так поклянись, что этого не было.

– Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? – спросил, очень оживившись, развязанный.

– Ну, хотя бы жизнью твоею, – ответил прокуратор, – ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!

– Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? – спросил арестант. – Если это так, ты очень ошибаешься.

Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы:

– Я могу перерезать этот волосок.

– И в этом ты ошибаешься, – светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, – согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?

Образ Понтия Пилата в романе «Мастер и Маргарита»

Понтий Пилат в «Мастере и Маргарите» Булгакова является персонажем Мастера, то есть героем романа в романе, которые в конце произведения сходятся с одну общую развязку. Историю о Прокураторе, отправившем на смертную казнь странствующего философа Иешуа Га-Ноцри, проповедующего любовь, написал Мастер и поплатился за свою смелость в выборе темы для произведения.

Одиночество – цена высокого положения в обществе

В романе «Мастер и Маргарита» образ Понтия Пилата является одним из самых противоречивых и трагичных персонажей. Пятый прокуратор Иудеи прибыл в Ершалаим на службу из Рима. В его обязанности входило судить преступников города, который он ненавидел.

Несмотря на свою безрадостную работу, достаточно высокое материальное положение и социальный статус Понтий Пилат сумел сохранить мудрость и человеческие моральные качества. Он одинок, так как в его окружении нет человека, с которым он мог бы быть откровенным. Ему не с кем поделиться своими сомнениями или радостями. Поэтому рядом с ним всегда лишь его пес Банга, который является самым близким и единственным другом прокуратора.

Встреча близкой души

В романе Мастера описывается одно судебное рассмотрение дела, на котором предстал Иешуа по прозвищу Га-Ноцри, обвиняемый в настраивании людей разрушить храм существующей власти. В диалоге между обвиняемым и прокуратором Иудеи сначала царит напряжение. Игемона этот странный мыслитель называет добрым человеком, а также утверждает, что злых людей не бывает, а есть лишь несчастливые. Этот факт злит Пилата. Он не привык, чтобы его – прокуратора Иудеи Понтия Пилата, отличающегося гордостью и подчеркнутым чувством собственного достоинства, воспринимали без боязни. Подобное обращение он расценил, как неуважение к своей персоне.

Однако со временем Пилат и Иешуа начинают симпатизировать друг другу. Но услышав недопустимые речи, с которыми в глубине души и соглашался, прокуратор пришел в ярость и огласил решение о смертном приговоре. Карьера и статус перевесили симпатию к доброму и бесстрашному парню на весах судейской справедливости Пилата. Может, это было проявлением трусости, а не великой власти?

Тщеславию Пилата был нанесен удар. Ведь какой-то проходимец духовно богаче и счастливее его. Он попросту испугался признать ту простую философию добра и любви, которую нес молодой пророк. В принятии решения Понтий Пилат руководствовался не сердцем и даже не здравым смыслом, а лишь непроверенными фактами и злостью из-за уязвленного самолюбия. Он приговорил Иешуа к смертной казни на основании донесения некого Иуды из Кириафа. Назначая приговор, прокуратор верил, что ему удастся спасти Мессию. Ведь накануне праздника Пасхи первосвященник иудейский имеет право оправдать одного из подсудимых.

Раскаяние и тщетные попытки исправить ошибку

Трое остальных преступников судились за тяжкие грехи, поэтому Понтий Пилат был уверен, первосвященник Каифа оправдает Иешуа. Однако когда решение первого духовного лица Ершалаима оказалось иным, ведь он решил оправдать убийцу Варраву, Пилат понял страшные последствия своей ошибки, однако не мог ничего поделать.

Его терзания усилились от сведений о том, что Иуда донес на Иешуа только ради того, чтобы получить деньги от первосвященника, а также, когда начальник тайной стражи прокуратора в деталях рассказал о поведении Га-Ноцри на казни. «Единственное, что он сказал, это, что в числе человеческих пороков одним из самых главных он считает трусость» – поведал Афраний.

Понтий Пилат не находил себе места, ведь он предал казни единственную близкую ему душу. Он понимал, что больше не хочет находиться на этой должности и в том городе, где он утвердил столько смертных казней, ощущая невинную кровь на своих руках. Пилат всей душой хотел сделать хоть что-то, чтобы очистить свою совесть, хотя и понимал, что не сможет вернуть Иешуа. По его косвенной просьбе убили Иуду, а единственного последователя странствующего философа Левия Матвея он решил забрать к себе.

Проблема совести в романе

Через характеристику Понтия Пилата в романе «Мастер и Маргарита» реализуется решение проблем трусости и совести. Каждый из нас лишь человек, который может совершить ошибку. И пусть ошибка Понтия Пилата была неисправима, он осознал содеянное и раскаялся в этом. Не высшие силы, а его совесть не давала ему спать в каждое полнолуние, а когда ему и удавалось уснуть, он видел Иешуа и мечтал пойти вместе с ним по лунной дорожке. Он думал теперь совсем иначе, чем поступил: «Трусость, несомненно, один из самых страшных пороков. Так говорил Иешуа Га-Ноцри. Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок».

Спасти римского прокуратора из тюрьмы собственной совести и исполнить его желания быть рядом с Мессией смог его создатель – автор романа о Пилате – Мастер. Вознесшись на небо, Воланд показал Мастеру своего героя, веками мучившего от одиночества и угрызений совести, и позволил ему завершить свое произведение, финалом которого стала фраза: «Свободен».

Тест по произведению

Понтий Пилат Разговор о головной боли

Утро выдалось сухим и жарким, а с обеда небо затянули грозовые тучи. Раскаты грома то и дело оглушали округу, но дождя все еще не было. Возможно поэтому римского наместника Понтия Пилата целый день мучили приступы мигрени: голова просто разрывалась от боли.
Ничего не могло его спасти: ни лекари, ни любимый пес, ни микстуры, привезенные из самого Рима, поэтому ему оставалось лишь терпеть эти муки, потирая виски и меняя холодный компресс.
— Может быть, опять позвать лекаря?! – тихо осведомился писарь Пилата, стараясь услужить господину и вместе с тем не вызвать его гнев.
— Этим «Осклепиусам» лишь бы кровь пускать. Готовы всю до капли выжать: будут продолжать, пока не убьют! Ведь другого ничего не умеют! Не нужно! – Пилат сидел в своем любимом кресле, потирал виски и смотрел на внутренний сад своего дома. Картина не радовала его: запустенье, мрак, низко нависшие тучи, ветер ворошил облетевшую листву. Если бы у него не болела голова, то он обязательно нашел бы что-нибудь положительное и в этом осеннем пейзаже. Но голова у него просто раскалывалась, поэтому ничего не могло его радовать. – Давай займемся местными делами, может быть, это отвлечет немного. Мой отец говорил: «Топи горе в труде»! Что требует моего вмешательства?!
— Пойманы два разбойника! – писарь развернул свиток. – Старейшины ждут вашего решения.
— Убивали людей?! – Пилат обмакнул полотенце в холодной ключевой воде и вновь приложил ко лбу.
— Да! – неуверенно ответил слуга.
— Казнить! На кресте! – Пилат вздохнул. – Скучно! Еще что-нибудь?!
— Есть еще один, кого первосвященники и старейшины хотят видеть на кресте.
— Кого?
— Иисуса из Назарета.
— Что он совершил?!
— Он объявил себя царем Иудеи, и народ верит ему.
— Это интересно! – Пилат даже приподнялся на локтях. – Приведите его ко мне. Я хочу с ним поговорить.
Пилат был благодарен богам за то, что они дали ему возможность провести этот день интересно, а не как все прочие провинциальные дни. Он любил сумасшедших, юродивых и детей – они говорили истину, даже когда сами того не понимали. Их устами говорили Боги. А если вышеперечисленные говорили просто бред, то это было тоже весело послушать. Пилат с нетерпением ждал, когда приведут арестованного. Он ждал, что боль пройдет, когда к нему придет этот чудак, который считает себя царем. Но когда в помещение ввели кроткого русого мужчину с почти женскими чертами лица и пронзительно серыми глазами, боль в голове Пилата только усилилась.
— Кто ты?! – еле выдавил он из себя.
— Я сын моего Отца! – спокойно молвил вошедший, понимающе и с сочувствием смотря на Понтия Пилата, лицо которого мертвецки побледнело.
— Иосифа из Назарета?
— Нет, Бога. Бога всех Иудеев.
— Так ты считаешь себя Царем всех Иудеев и хочешь занять место Ирода?!
— Нет, я лишь несу Слово Отца моего. Весть о Спасении рода человеческого.
— Каком Спасении?!
— Открылось Царство Божье для всех людей. Царство Любви и Надежды.
— Ты говоришь о Спасении, а фарисеи уверяют меня в том, что ты клеветник и самозванец, желающий стать царем Иудеи! Где истина?! – Пилата стал развлекать разговор. Несмотря на то, что головная боль не уходила, он улыбнулся. Он был Сократом, теперь ему осталось вывести заблуждающегося на истинный путь методом раскрытия противоречий. Вот она — маевтика.
— А истина в том, что у тебя сильно болит голова! – спокойно ответил Иисус.
— Это нетрудно понять по моему внешнему виду и поведению, особенно по этим компрессам! – Пилат улыбнулся и указал на свой туалетный столик. Заблуждающийся пытался уйти от ответа, чувствуя прорехи в своем заблуждении. Сколько раз Пилат наблюдал такое. Значит, скоро он одержит победу над заблуждениями этого человека.
— Истина в том, что у тебя сильно болит голова. А суть в том, почему она болит! – пришелец нисколько не смутился.
— Так почему?! У меня было столько докторов, но они лишь пускали мне кровь и не могли ничего объяснить. Может быть, ты сможешь?! – Пилат играл с пришельцем, но в уголке его существа затеплилась надежда избавиться от этого кошмара.
— Потому что голова твоя здесь, а сердце в Риме!
— Как так?! – Пилат не понял слова безумца.
— Ты это чувствуешь, но не можешь осознать! – спокойно ответил Иисус. – Ты здесь, когда твое Сердце, твоя Любовь в Риме.
— Ты, должно быть, безумен?! Моя жена здесь! – Пилат испугался: для него только что стала ясна причина его головной боли. – Или это она…
— Да, это Она. Рабыня твоего друга. Именно ее черты ты увидел, когда я вошел сюда. Именно ее глаза сейчас смотрят на тебя. Это она приходит к тебе в твоих снах. Это Любовь, которая тебя терзает, которой ты стыдишься и боишься, от которой уехал сюда, в провинцию. От этого и болит твоя голова: ты не с ней и не можешь быть с ней, если не откинешь мирской славы и своего положения. Пока ты Понтий Пилат, у тебя будет болеть голова.
Иисус еще много говорил, а Понтий Пилат слушал и молчал. В нем рождалась истина, которая на всех языках звучит одинаково и не написана ни в одной книге, хотя описана во многих. Он представил ее лицо, и боль ушла.
— Я сохраню тебе жизнь. Я обещаю! – Понтий Пилат встал и подошел к пришельцу. Он хотел поцеловать ему ноги, но не решился сделать это перед писарем и солдатами, конвоирующими Иисуса. – Ты несешь в себе Бога, поэтому ты должен жить, пока Бог не уйдет из тебя.
Он действительно сохранил Иисусу жизнь. Солдаты по приказу сняли его с креста живым, как только зашло солнце. Уксусная вода позволила сохранить узнику жизнь на палящем солнце. Иисусу омыли раны и через три дня в тайне отпустили на свободу.
Понтий Пилат еще месяц страдал от сомнений и головной боли, пока, наконец, не решился… Ранним утром он вышел на берег озера и бросился в воду. Тела его так и не нашли.
Через три месяца от знатного римлянина сбежала рабыня. Говорили, что она ушла на север с беглым каторжником или рабом. Мало кто мог узнать в нем Понтия Пилата, бывшего наместника императора, а кто признавал в их лицах сходство, считал его случайным.

В 1932 году Михаил Булгаков женился на Елене Сергеевне Шиловской. И предупредил ее: «Я буду очень тяжело умирать. Дай мне клятву, что не отдашь меня в больницу, а я буду умирать у тебя на руках». Елена Сергеевна даже улыбнулась, но жених был серьезен. Потом еще несколько раз говорил, что долго не проживет. Встречая новый 1939 год в полном вроде бы здравии, шутливо, легко заметил: «Ну вот и последний год моей жизни». И ошибся всего на два с небольшим месяца: умер 10 марта 1940-го.

Булгаков был уверен, что умрет в 48 лет, потому что именно в этом возрасте от болезни почек скончался его отец. И сам Булгаков стал жертвой того же недуга. Но только ли наследственность стала его причиной? И можно ли было бы писателя вылечить сегодня? Этим вопросом задались авторы фильма «Спасти Булгакова» из документального сериала «Клинический случай», который начал выходить на телеканале «Доктор». И вот что выяснили.

СРЕДСТВО ОТ «СЫВОРОТОЧНОЙ БОЛЕЗНИ»

Как известно, революции Булгаков практически не заметил: в 1916-1918 годах он работал врачом в захолустной больнице и с утра до ночи принимал пациентов (потом он опишет свою практику в «Записках юного врача»). Однажды к нему принесли ребенка, больного дифтерией, его горло было забито пленками, он задыхался. Чтобы его спасти от удушья, нужно было высосать пленки через трубочку — но эта процедура было сопряжена с большой опасностью для врача, которому в процессе легче легкого было заразиться самому (таким образом дифтерия в прошлом погубила многих медиков).

Заподозрив, что инфекция проникла в его организм, Булгаков принял противодифтерийную сыворотку. Но препарат, которым пользовались тогда, давал серьезную аллергическую реакцию — ее сто лет назад даже называли «сывороточной болезнью». Антигистаминных препаратов в то время не было — аллергия как таковая была еще исследована очень плохо. В частности, «сывороточная болезнь» выражалась в болях в суставах, лихорадке — и поражении почек. Нельзя исключать, что тогда у Булгакова и начался гломерулонефрит, который сразу диагностировать не удалось…

Чтобы снять симптомы, Булгаков начал принимать морфий, и очень быстро к нему пристрастился. Его жена Татьяна Лаппа бегала по аптекам и покупала ему наркотик. Рецепты Булгаков выписывал себе сам и делал инъекции дважды в день. И постепенно начал считать, что вскоре умрет.

Елена Сергеевна Булгакова заботилась о муже до его последних дней.Фото: Википедия

Зависимость от опиоидных наркотиков преодолевается, как известно, с огромным трудом. Герой полуавтобиографического булгаковского рассказа «Морфий», врач Сергей Поляков, ее победить не сумел и застрелился. А сам писатель благодаря заботам Татьяны смог выжить. Но не исключено, что наркотики тоже плохо повлияли на его почки: сегодня известна форма гломерулонефрита, которая называется героиновой нефропатией и понятно, что служит ее причиной.

Но мало того: Булгакова постоянно мучили головные боли. Он с молодости страдал мигренью, которую описал в «Мастере и Маргарите» (там Понтия Пилата мучает «непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы»). Даже попрощавшись с морфием, он был вынужден постоянно принимать другие обезболивающие. Они, к сожалению, тоже губили почки: было описано такое состояние, как хронический тубулоинтерстициальный нефрит, причиной которого становились как раз устаревшие ныне анальгетики.

«СЕЙЧАС ЕГО ПОСТАВИЛИ БЫ В ОЧЕРЕДЬ НА ТРАНСПЛАНТАЦИЮ»

Елена Сергеевна Булгакова очень заботилась о муже, следила за тем, чтобы каждую весну он проходил тщательное медицинское обследование. Но методы диагностики в 30-е годы находились на пещерном уровне, если сравнивать их с сегодняшними (даже УЗИ впервые провели только в год смерти Булгакова). Именно поэтому врачи долго ничего не замечали. А когда заметили, все было уже очень плохо. (Ситуация, чем-то похожая на историю буфетчика Андрея Фокича в «Мастере и Маргарите»: никаких признаков рака врачи у него не находят, однако же через девять месяцев он умирает от онкологии в полном соответствии с предсказанием Коровьева).

Осенью 1939 года Булгаков внезапно потерял зрение (кстати, перед смертью отец Булгакова тоже ослеп). Состояние его глазного дна было характерно для тяжелой гипертонии, а та, в свою очередь, была связана с почками. Которые, как вскоре выяснилось, уже почти перестали работать. Гипертонический нефросклероз, уремия — вот были диагнозы, поставленные Булгакову.

Лечением его занимался не кто иной как профессор Владимир Виноградов, который заодно пользовал Сталина. По словам сегодняшних медиков, он дал совершенно правильные и рациональные рекомендации. Просто уровень медицины был несравним с нынешним. Хлоральгидрат, магнезия — не те препараты, которые могли помочь при серьезнейшем заболевании. Правильного режима питания (из серии «ничего не солить, даже суп не солить»), сна и бодрствования для лечения нефросклероза тоже, мягко говоря, недостаточно… Но зрение все-таки вернулось к Булгакову, хоть и ненадолго.

Профессор Владимир ВиноградовФото: Википедия

Как рассказал авторам фильма один из ведущих российских трансплантологов Сергей Готье, сегодня прежде всего Михаилу Афанасьевичу назначили бы какой-то из видов диализа. Однако гемодиализ был впервые применен в 1943 году, а в широкую практику вошел лишь в 60-е. Еще Булгакова поставили бы в очередь на трансплантацию почки. Но эта операция стала обыденной еще позже.

За несколько месяцев до смерти Булгаков писал: «К концу жизни пришлось пережить еще одно разочарование — во врачах терапевтах. Не назову их убийцами, это было бы слишком жестоко, но гастролерами, халтурщиками и бездарностями охотно назову. Есть исключения, конечно, но как они редки! Да и что могут эти исключения, если, скажем от таких недугов, как мой, у аллопатов не только нет никаких средств, но и самого недуга они верно не могут распознать. (…) Потому принял новую веру и перешел к гомеопату. А больше всего да поможет нам всем больным Бог!»

В результате писатель, как и предсказывал, умер в муках. Он спрашивал у Елены Сергеевны, не может ли она достать ему револьвер, но потом отказывался от мыслей о самоубийстве. Просил перечитать ему главу из «Мастера и Маргариты», где речь идет о казни Иешуа, Дисмаса и Гестаса («Бог! За что гневаешься на него? Пошли ему смерть»). «Весь организм его был отравлен, каждый мускул при малейшем движении болел нестерпимо. Он кричал, не в силах сдержать крик» — вспоминали близкие.

А за несколько недель до смерти говорил жене: «Ты со мной… Вот это счастье… Счастье — это лежать долго… в квартире… любимого человека… слышать его голос… вот и все… остальное не нужно…»